Что отношение россиян к загробной жизни может сказать о российском обществе — анализирует социолог Лев Гудков.
В одном из опросов общественного мнения «Левада-центром» респондентам был задан вопрос: «Задумывались ли вы о своей смерти, и если да, то, как вам кажется, готовы ли вы к ней?» 12% ответили — «готовы», 42% — «нет», 39% — не задумывались над этим. 7% опрошенных такой вопрос поставил в тупик, и они затруднились ответить на него. Складывая две последние цифры, мы получаем, что у 46% опрошенных мысль о конце жизни вытеснена из сознания (что примерно соответствует доле респондентов, не верящих в жизнь после смерти). Почти столько же россиян не хотят об этом думать, такие мысли заблокированы.
На другой вопрос в том же исследовании: «Хотели бы вы жить вечно?» — 62% респондентов ответили «нет», 18% — «да», остальные не знали, что сказать (январь 2017 года). Примерно равные доли россиян боятся и не боятся смерти. Такое распределение означает не столько «приземленность» массового сознания, придавленного «земными» заботами, сколько невозможность вообразить свою жизнь как целое. «Живи, пока живется».
Доля «испытывающих постоянный страх смерти» (выбиравших крайнюю, 5-ю позицию по приведенной шкале) мало меняется на протяжении времени, составляя 20–24% опрошенных. Таких респондентов среди женщин, особенно пожилых, в полтора раза больше, чем среди мужчин (23% и 16%), среди бедных больше, чем среди обеспеченных (28% и 18%), мало- или не очень образованных больше, чем людей с университетскими дипломами (24% против 17%, июль 2024 года).
Их доля (с 5-й позицией) совпадает с теми, кто боится «наказания за грехи» (25%), о ком можно с осторожностью говорить, что они обладают традиционным религиозным сознанием. Колебания ответов (рост или снижение уровня страха) идут за счет респондентов, выбирающих менее интенсивные позиции тревожности («иногда боюсь»). Такие люди боятся скорее физических мучений, болезни, беспомощности, предшествующих смерти, чем исчезновения в ничто.
Мысль о неизбежности смерти, пробуждая страх, иногда беспредметный ужас, обычно подлежит либо жесткой институциональной проработке, придающей ей смысл, либо вытеснению. Особенности того и другого зависят от социальной организации социума. Переживания такого рода характерны для двух возрастных фаз человеческого существования — юности и начала старения. В первом случае возникают смутные проекции будущей жизни (волнующие мечтания, желания и страх собственной несостоятельности, утраты желаемого, отождествляемые с собственной личностью, ее «самостью»). Во втором — тоска о «другой жизни», сожаление о непрожитой, воображаемые болезни, мучения и уход из жизни, лишение всего важного и дорогого. Во взрослой активной жизни такие мысли обычно исчезают, будучи переводимыми либо на частные, либо на коллективные ценности — семейные радости, групповые — национальные, корпоративные, религиозные, профессиональные и т.п. значения, придающие смысл частному существованию или готовности жертвовать временем своей жизни ради «высших» смыслов — бизнеса, науки, защиты Родины, веры, нации, профессии и т.п. То есть всего того, что придает человеку чувство гордости и принадлежности к какому-то надиндивидуальному целому.
В старости наступает привыкание к мысли о неизбежном конце и ослабление страха.
Чаще верят в жизнь после смерти женщины (сумма ответов — «верю, что существует» + «скорее всего существует» составляет 45%, у мужчин — 39%), люди среднего возраста (максимум приходится на возраст 25–40 лет — 47%, минимум — 39% — на пожилых людей, пенсионеров, сохраняющих следы советского безрелигиозного воспитания). 53% опрошенных из самой старшей возрастной когорты (55 лет и старше) не верят в потустороннее существование. Из тех, кто заявил о своей вере в посмертную жизнь (в сумме — 43%, июль 2024 года), лишь небольшая часть (18%) «безусловно уверены» в этом. Заметно больше тех, кто «скорее верит» — их 25%.
Эти две категории опрошенных отличаются друг от друга. Дело не в истовости «веры», а в том, с какими ценностями и взглядами они сочетаются. Абсолютное большинство россиян говорят о том, что они не могут и не хотят отвечать за положение дел в стране, за политику руководства страны, за ситуацию в городе или в том месте, где они живут, за работу своего предприятия и т.п. В этом нежелании ответственности нет различий между считающими себя православными и атеистами или агностиками, между верящими в загробную жизнь и неверующими. Единственно, за что почти все россияне безоговорочно согласны нести ответственность, в чем они едины — это благополучие своих детей и семьи, как об этом заявляют 85–90% опрошенных. Доминирует замкнутость интересов на проблемах частного, изолированного от других существования.
Принципиальный момент здесь — отсутствие у подавляющего большинства россиян сознания какой-либо вины перед другими, хотя две трети опрошенных признаются в том, что им «приходилось» поступать вопреки тому, что сами они считают правильным или справедливым (ответственность за такие действия возлагается преимущественно на других — давление начальства, коллектива, семьи, «требования дела» и проч.). Но на вопрос: «Боитесь ли вы [после смерти] наказания за грехи, и если да, то в какой мере?» — 57% респондентов отвечали, что никогда не испытывают подобных страхов; 15% — иногда вспоминают об этом; действительно, по их словам, боятся лишь 25% опрошенных (в том числе 17% — испытывают постоянный страх).
Новым и устойчивым трендом последних лет оказывается рост числа «верящих в потустороннее существование» среди образованных людей.
Правда, они выбирают преимущественно вариант ответа — «скорее верю». Отказы от ответственности за состояние дел в стране и прочее «скорее верящими» даются чаще, чем в среднем, что указывает на скрытые различия в мотивации ответов. Углубленный анализ позволяет предполагать, что те, кто склонен «скорее верить» в жизнь «после смерти», мыслят ее как продолжение своей частной жизни, но в другом модусе существования, без сознания своего несовершенства и вины, то есть без мысли о том, что их прошлую жизнь непременно взвесят на последнем, Страшном суде. Новые уверовавшие в будущую жизнь (а это люди более обеспеченные, среднего возраста, лучше образованные) никак не связывают эти представления с идеей собственной ответственности, то есть с моральным поведением.
Те, кто выбрал вариант ответа — «загробная жизнь или жизнь после смерти» «скорее всего существует», не столько сомневаются, сколько либо хотят «верить», либо же — присоединяются к мнению, которое, как они полагают, должно разделять большинство россиян. Чаще такая «вера» отличает женщин, молодых или среднего возраста, а в социально-статусном плане — новую генерацию гибких управленцев, менеджеров и предпринимателей, легко адаптирующихся к смене идеологии начальства, показной религиозности нынешнего руководства России или общему тону «возрождения традиционных ценностей».
Правда, такое поведение православных неофитов вызывает сильное недоверие и подозрение даже у основной массы населения — 74% опрошенных полагают, что речь здесь идет скорее о симуляции или показной демонстрации своей причастности к вере («по-настоящему мало кто верит»).
Хотя общая доля людей, «верящих» в потустороннюю жизнь, медленно увеличивалась на протяжении трети века, она все равно радикально расходится с численностью назвавших себя «православными» (за 30 лет число россиян, называющих себя «православными», выросло с 16% в 1989 году до 70–80% в последние годы). Разочарование в идеях светлого будущего (в коммунизме, в демократических реформах) послужило негативным фоном для путинской «стабильности», особенно при начавшемся в 2000-е годы росте потребления и удовлетворенности жизнью. Усиливающаяся идентификация с авторитарными и традиционными институтами снимала груз субъективной ответственности (и морали). Она растворяла слабое индивидуальное сознание в коллективных мифах величия, в общепринятых символах и верованиях, избавлявших от мысли о смерти, ничтожности отдельной и неудачной жизни, а иногда обещавших продолжение существования в другой жизни. Можно назвать эти упования «жертвой интеллекта», а можно — имморализмом.
Природа морали — одна из самых сложных тем в социологии. Речь не идет об учениях о «добродетелях», предписывающих правила поведения или образ достойной жизни в желательном для моралистов духе. Проблемой является сложность понимания и объяснения согласованности человеческого поведения, интеграции действий, составляющих «общество». Появление морали (как и общества) указывает на наличие убеждений человека в том, что есть вещи выше и более значимые, чем его собственное физическое существование.
Современная мораль имеет два источника своего происхождения: трансцендентальные — в религии, посюсторонние — в рутине групповой повседневности, обычаев, нравов, заданных и поддерживаемых господствующими институтами. Рефлексия по поводу конечных, экзистенциальных вопросов является условием появления универсалистской «этики ответственности» (концепция Макса Вебера). Современный человек и его мораль начинаются с осознания конечности своего частного, субъективного существования, то есть с выделения себя из потока повседневных мелких событий, хотя и не сводится к этому. Этот тип морали (в отличие от «нравов» или обычаев) выделяет современную личность на фоне основного массива людей, характеризующегося пассивной адаптацией к обстоятельствам жизни, в том числе — к всемогущему государству. Европейская идея свободы непосредственно и неразрывно связана с идеей личной ответственности: приоритет (мотивированного) действия, производимого с учетом всех обстоятельств, а значит — сознание возможных последствий для себя и для других и готовности отвечать за результат и следствия из них.
Социология — западная наука, образ мысли которой складывался как рефлексия над процессами социальных изменений и эмансипации от абсолютизма традиционной власти, трансформации сословного иерархического порядка в открытое представительское, постоянно усложняющееся сообщество разных групп населения. В идее общества нет связи с властью (господством, принуждением, зависимостью). Смысловой акцент делается на самоорганизации людей, в отличие от принудительных форм организации «государства». «Общество» в социологии представляет собой совокупность взаимоотношений разного типа и уровней, мотивированных общностью идей и интересов, то есть внутренней желательностью или обязательностью таких отношений. Такие представления имеют статус высоких и значимых вещей, а значит, регулируемые ими отношения будут устойчиво воспроизводиться вне зависимости от изменений персонального состава или смены поколений.
Вопрос о смысле понятия «общество» заключается в том, что или кто определяет внутренний порядок взаимодействия. Внешний — понятно: это государство с его монополией на физическое насилие, принуждение к предписанному извне образу жизни и поведению, подкрепленное угрозой насилия. Трудности возникают тогда, когда речь заходит именно о внутренней установке на соблюдение правил взаимодействия, то есть о непринудительном следовании общепринятым нормам поведения.
Традиционная, сословная или квазисовременная тоталитарная культура предполагала жесткий иерархический порядок соответствия типа человека типу социальной общности, статусу или отдельному сословию. Обедневший граф во Франции при старом режиме все равно остается графом, а крестьянин, даже разбогатевший, — не будет аристократом, даже усвоив необходимые манеры поведения. Традиционные порядки укоренены в представлениях или вере в то, что они легитимированы сверхъестественным — трансцендентным, сакральным образом, а потому не подлежащим изменению, или что в основе социального согласия лежат глухие обычаи, не подлежащие рациональному осмыслению («всегда так было»), «нравы», привычки, страхи разного рода, в том числе — потустороннего характера (посмертного наказания). Апелляция к «великому» прошлому (священному, героическому и т.п.) всегда указывает на потенциал авторитаризма, с одной стороны, и выступает симптомом социальной стагнации, пассивности населения, прагматически усваивающего принципы легитимности («не высовывайся, здоровее будешь, дольше проживешь»).
В России «общество/общества» как формы самоорганизации возникали внутри государства, сохраняя для самодержавной власти оттенок чего-то подозрительного, независимого или неподконтрольного.
Лишь после реформ Александра II, в процессе модернизации, «общество» стало обозначением социальных образований, не имеющих ассоциаций с господством и властью — торговых, акционерных, научных, литературных и т.п. объединений по интересам. Если созданное по инициативе Екатерины II «Вольное экономическое общество» (первое в истории России научное общество) еще носило обязательный титул «императорского», то со второй половины XIX века многочисленные «общества» («Общество столичного освещения», «Общество Путиловских заводов», «Товарищество Собинской мануфактуры бумажных изделий» и т.п.) уже не нуждались в таких вензелях.
Личность современного типа, по определению Алекса Инкельса1, — это внутренне мотивированный человек, результат длительного европейского развития, в котором соединились множество трендов: капиталистическое производство, требующее непрерывных новаций и ориентаций на «обобщенных других» (= «невидимая рука» Адама Смита), городская культура с ее многообразием и противоречивостью, опыт борьбы за независимость от короля или императора, особый тип христианства — толерантность к различиям вероучений в протестантизме (от «оправдания верой», как в лютеранстве, до более радикальных конфессий «предопределенности к спасению»). Одним из первых этот тип человека диагностировал М. Вебер в своей самой известной работе «Протестантская этика», которую (ошибочно) рассматривают как изложение причин появления современного рационального капитализма. Споры вокруг этой работы, критика и опровержение Вебера идут уже более 100 лет, но фактом остается то, что современное общество (современный тип человека, его мораль и формы социальной организации) возникло именно в северо-западном треугольнике Европы, охватывающем север Германии, Голландию и Англию. Фондовая биржа, парламент, научные общества (построенные по принципам парламента, дискуссии, организованного сомнения и доказательной проверки), массовое промышленное производство, а значит — инновационные технологии, рациональное право, коммуникации, гражданское общество, свобода книгоиздания, веротерпимость, неприятие деспотизма и многое другое — все идет именно оттуда.
Возьмем из той дискуссии лишь одну линию, важную для нашей темы: идею отношения к смерти в разных культурах. Ее суть сводится к тому, что неясность судьбы, предопределения того, кто предназначен к спасению и к вечной жизни, а кто будет проклят, заставляет верующего смотреть на себя с точки зрения предполагаемого конца жизни, ее законченности, тем самым воспринимая ее как завершенную целостность. Единственная подсказка, и то не слишком определенная, заключается в результатах его труда как сферы земного предназначения. (По-немецки «профессия» и «призвание» одно слово — Beruf.) Поэтому верующий должен постоянно сводить баланс своих поступков, оценивать греховные и добродетельные действия на всем протяжении жизни, быть скучным моральным бухгалтером своей жизни. Эта озабоченность вопросом спасения и отношения к работе порождает потребность в систематическом и постоянном методическом самоконтроле и самоотчете о своем поведении, рационализации своей внутренней жизни. Вебер указывал на влияние определенного комплекса идей кальвинизма и близких к нему конфессий на систематическое самодисциплинирование верующих, со временем превратившееся в привычные нормы поведения, воспитания, уже никак не связанные с религиозными источниками веры. С течением времени такие требования к самим себе рутинизируются и превращаются в «психологические» черты наций, которые сегодня воспринимаются как национальные стереотипы (немцы — аккуратны, трудолюбивы, дисциплинированны, чистоплотны, одержимы идеей «порядка»; англичане — сдержанны, воспитаны, ироничны, холодны, не склонны к душевной открытости, порывам и переживаниям на публике и т.п.). Давид Зильберман, проводя различия между европейским и русским отношением к идее спасения и вечной жизни, указывал, что православная традиция «спасения в молитве» и разрешения на периодическое покаяние, идущая от византийского исихазма, оборачивается зависимостью от ведомства, гарантирующего спасение, — православной церкви, понуждающей к молитве, просьбе о прощении и покаянии. Такая практика («не согрешишь — не спасешься») блокирует возможности этической рационализации (своей) жизни как целого и упраздняет сам вопрос о большом времени, косвенно акцентируя ценности земной жизни2. Историк и социолог Леонид Седов в работе «Типология культур по отношению к смерти», опубликованной еще в начале 1970-х годов, показал различие представлений о смысле смерти в разных культурах — реинкарнации в индуизме, прекращения вечной цепи рождения и смерти, освобождения от тягот жизни — в буддизме, идею последнего суда, очищения и вечной жизни или вечного проклятии — в католицизме. В русской культуре, как он утверждал, подсознательно присутствует мысль, что умерший — это абсолютно проигравший, со смертью он/она теряет все (ср. «Смерть Ивана Ильича» у Толстого). Из выводов Седова следует, что после десятилетий коммунистического атеизма и общей секуляризации культуры связь с ортодоксальным православием в современной русской культуре исчезает или приобретает отрицательный характер.
Тема смерти в российском социуме вытеснена, табуирована, что отражается в низкой ценности человеческой жизни в России, нежелании думать о цене массовых репрессий или войнах, отношениях врача и пациента, практиках паллиативной медицины, препятствиях в донорстве органов, философии пенсии и многих прочих вещах.
В этом свете важно понять силу и значение квазитрадиционных (не моральных) регуляторов массового поведения в современной России. Именно рутина повседневных, почти автоматических действий — пробуждение, умывание, завтрак, ключи от дома, поездка на работу, разговоры на ежедневно повторяющиеся темы, магазин, ужин, телевизор и т.п. — составляет костяк почти бессознательного существования, размеченного ритуалами праздников разного уровня общности (семейных, государственных, всеобщих — вроде Нового года или Пасхи) или экстраординарными, но столь же безличными церемониями вроде похорон или свадьбы. С этим огромным массивом привычного поведения не может сравниться относительно скромная часть нашей жизни, которая должна характеризоваться как сфера «рационального» поведения, представленная расчетами возможных выгод и издержек от последствий наших действий. Накопленная инерция существования подавляет любые попытки осознания условий своего существования, что выражается в амнезии мысли о смерти. Такое социальное существование должно быть названо внеморальным.
Устойчивость социальной системы или потенциал ее изменений связаны с селекцией и распределением разных функциональных типов человека по ключевым социальным позициям. Если, например, в политику или в науку отбирается определенный человеческий материал (например, исследователи, бескорыстные идеалисты, искатели истины — или популисты, карьеристы и циники), то на выходе мы имеем специфическую систему власти, или институт науки, обслуживающей власть. Дело не только в том, какие люди, с какими ценностными и моральными установками занимают авторитетные или влиятельные позиции в социальной системе, но и в том, что на них ориентируются другие группы, согласуя с этими представлениями свои действия, моральные допуски, перспективы, границы допустимого и желаемого.
Для российской социологии — это трудная задача: описать связь определенного типа личности с типом социальной организации и распределением в российском «обществе-государстве» различных человеческих типов — функционеров, демагогов, конформистов, разрешенных «политиков» и отмененных депутатов, шпаны, бандитов и обывателей, свободолюбивых идеалистов и предпринимателей, «ночных волков» и маргиналов андерграунда. Вопрос о характере «общества» заключается в том, какой функциональный тип человека является доминирующим (и кто играет роль группы поддержки). Совсем не обязательно такой тип должен быть количественно преобладающим, его функция — определять характер всей институциональной системы. Так, например, при капитализме предприниматель задает тон не только в экономике, но и в правовой или судебной системах, в конечном счете — в политике, способствуя и инновациям, и формализации права (равенства прав граждан), снижению произвола власти и упорядоченности системы.
Описываемое здесь отношение россиян к смерти является лишь одним из примеров общего процесса примитивизации («архаизации») массового сознания в нынешней России, социальной игры в условный традиционализм, легко сочетающийся с другими формами предшествующих идеологий — милитаризмом, антизападничеством. Этот тренд свидетельствуют о слабости личностной морали (субъективного «Я»), а значит — об ограниченности потенциала общественной самоорганизации, состоятельности «общества».
- известный американский социолог и социальный психолог ↩︎
- Зильберман Д.Б. Православная этика и материя коммунизма. СПб.: Иван Лимбах, 2014. ↩︎
Лев ГУДКОВ