О лекторе: Лев Гудков – российский социолог, доктор философских наук. C 2006 года директор Аналитического центра Юрия Левады («Левада-центр» ) и главный редактор журнала «Вестник общественного мнения». Автор книг и статей по теории и методологии социологии, социологии литературы, этнонациональных отношений, по социальным проблемам постсоветского общества, в том числе: «Attitudes Toward Jews in the Soviet Union: Public Opinion in Ten Republics». N.Y., 1993 (в соавторстве с А. Г. Левинсоном), «Интеллигенция: заметки о литературно-политических иллюзиях». М., 1995 (в соавторстве с Б. В. Дубиным; 2-е изд. — 2009), «Негативная идентичность. М., 2004 и др.
Алексей Браточкин, модератор: Добрый вечер, уважаемые собравшиеся. Мы приветствуем вас в Европейском кафе. Этот проект существует уже три года. Это публичные лекции, которые проводятся в Минске и регионах и на которых мы обсуждаем различную проблематику, связанную с европейскими ценностями. У нас сегодня в гостях Лев Дмитриевич Гудков, директор Левада-Центра, один из самых известных российских социологов, главный редактор журнала Вестник общественного мнения. Левада-Центр интересуют актуальные проблемы российского общества, кроме того есть очень интересный проект “Советский человек” — проект о том, как менялись представления людей после распада СССР, социологические замеры осуществлялись с 1989 года и до сих пор. Это уникальный проект, который позволяет следить за постсовесткими трасформациями на примере этих опросов. Тема сегодняшней лекции “Имморализм постсоветского общества и европейские ценности”. Мы также выражаем благодарность галерее Тут.by и Алене Шеремет-Андреевой за предоставление помещения и организацию онлайн-трансляции.
Лев Гудков: Мне хотелось бы поговорить об очень важных и волнующих лично меня проблемах, в некотором смысле тупике или кризисе наших собственных исследований. Поскольку мы наталкиваемся в наших исследованиях на некоторые пределы наших возможностей. Появляется проблематика, которая не описывается никаким аппаратом западной социологии или политологии. Это новые проблемы, которые, вообще говоря, не исследованы, как с ними обращаться, мало кто знает. Все теории тоталитаризма, предполагающие сравнительный анализ институциональных систем разного типа, обрываются на описаниях, как правило, двух типов систем господства — нацизма и советского тоталитаризма. Классические теории нацизма, например, Збигнева Бжезинского, обрываются на военном поражении, сходятся на описании тоталитарного синдрома — монополии партии, сращении ее с государством, описание деятельности тайной политической полиции, террора, огосударствлении экономики, характера идеологии, спасающей и мессионерской, строительства светлого будущего или тесячелетнего Рейха, мобилизационного общества. Все вместе они дают то, что эти теоретики называли тоталитарным синдромом как основания для сравнения разных режимов. Но все эти теории не описывают полноты развития подобных режимов и, как правило, не ставят вопроса, что с ними происходит дальше. Поскольку с крахом нацистской Германии наступает поражение этой системы, и дальше эта проблематика не рассматривается. Под действием идеологической критики, и прежде всего левых, сама проблематика тоталитаризма в 1970-80-е годы отодвинулась на задний план, распад советской системы также этому способствовал, выдвинув на передний план чисто практические задачи трансформации этой системы, транзитологии. Появился целый ряд концепций рецептурного характера, что и как делать для того, чтобы тоталитарные, социалистические системы превратить в открытые, демократические и рыночные формы. Крах транзитологии, вот этого рецепторного подхода, затем поставил целый ряд вопрос, на которые не было дано никаких ответов. И наши исследования, которые начались в конце перестройки в 1988-89 годах, это был сквозной проект о советском человеке, инициированный Юрием Александровичем Левадой, были предназначены для описания этого процесса трансформаций, того, как меняется общество с распадом советской системы. Идея Юрия Александровича заключалась в том, что каждый тоталитарный режим формирует свой тип человека, который и становится материалом для последующего режима. И, соответственно, с уходом того поколения, которое было основой этого режима – его рождение приходится на начало 1920-х годов, поколения, которое в силу демографических причин, являлось носителем этой системы, — должен был, собственно, происходить развал самой системы. Таким образом, на долю исследователей остается задача отслеживать, как уходит эта натура, как меняется ценностные установки и посылка, что свободное от опыта советской жизни, молодое поколение, более толерантное, либеральное, демократическое, не знающее опыта насилия, будет менять это общество, эту систему и это государство. И вроде бы именно так все и получалось, в особенности момент перестройки и показал ситуацию разлома, краха советской системы. Наш проект подтвердил, что молодые, более образованные люди, горожане, , действительно, характеризуются более демократическими и либеральными установками, и готовы к переменам. Это было время очень глубокого кризиса и ясного понимания в обществе, что так жить больше нельзя, что вся история предшествующего времени – эта была цепь приступлений и нищеты, и в результате этого режима страна оказалась на обочине истории, или, как тогда говорили, «Верхней Вольты с ракетами», мы показали всему миру, как не надо жить. Своего рода мазохистское сознание. Однако, на этом фоне и выстраивались некие пути развития.
Этот исследовательский проект мы реализуем через каждые пять лет по той же программе, что позволяет сравнивать изменения. Так вот уже следующий замер показал, что изменения происходят не так быстро и носят не поколенческий, а более сложный характер. А последующие замеры 1997, 2003, 2008 годов показали, что это совсем не так. И встал вопрос о том, что собственно блокирует возможность подобного изменения, перехода к более открытому, цивилизованному, демократическому, более терпимому человеческому обществу. И оказалось, что сами по себе установки молодого поколения, то, на что изначально был рассчет, не приводят к изменению. А на этом, между прочим, держатся все западные теории социальных изменений. Теории о том, что каждое новое поколение, обладающее новым опытом, собсвенно, фиксирует этот новый опыт, и социальные изменения поисходят по мере смены поколений, когда появлется что-то новое в социльных отношениях.
В нашем случае ситуация совсем другая. И лучше всего это было описано в романе Гончарова «Обыкновенная история», когда юношеский романтизм сталкивается с повседневной реальностью, с социальной структурой отношений, и терпит крах. Или как писал Юрий Левада, здесь я позволю себе небольшую цитату: «вот почему никаке сколь угодно обстоятельные данные о настроениях, ценностях, установках сегодняшних молодых людей не могут приоткрыть картину завтрашнего дня, если остается неясным, в какие социальные рамки вольется интерес и энергия молодых. Иными словами, дело не только во взрослении сегодняшних молодых людей, а во взрослении формирования эмоциональной зрелости общества. Претенциозно пошлые лозунги типа «Молодеж наше будущее» – фальшивы. На самом деле наше будущее общество – это то, что социальные институты и обстоятельства сделают с бывшими молодыми людьми. Только в условиях социально развитого, зрелого общества подростковый, юношеский примитивизм, неважно, какого рода, примитивно бунтарский или примитивно вождистский или ксенофобский, может уступить место взрослым формам социальной активности и ответственности. При условии же незрелых условий возникает старческое воспроизведение той же подростковой наивности, зависимости, жестокости, беззакония, безответсвенности, но уже в окостеневших склеротических формах державно бюрократической конструкции». Собственно это и есть важнейшая проблема. Иначе говоря, чем дальше мы исследовали, тем сильнее мы видели, как сохранившийся институт тоталитарной системы ломает этот юношеский примитивный романтизм, идеализм, принуждая людей к конформизму, пассивности, апатии, конфликтуценности и прочее.
И соответственно, перед нами встал вопрос о том, что, собственно, заставляет вопроизводиться вот этого человека. И происходит это вопреки различного рода ценностным установкам, какой-то рецепции европейских ценностей, и это то, что постоянно происходит. Также систематически они стерилизуются или вытесняются на периферию во взаимодействии с повседневной реальностью систем господства. И это заставило меня и других коллег обратиться к проблеме, обозначенной в докладе, проблеме имморализма. Почему не возникает мораль? Почему не возникает ответственное поведение, способность к этической морализации, удержанию каких-то своих ценностей? Но прежде всего, почему мораль?
В нашем словоупотреблении, слово мораль стерто и будто бы обессмыслилось, поскольку под ним чаще всего подразумеваются жесткие варианты поведения, предписываемые нормы правильного поведения. Или мораль в более теоретических рассуждений путают с этикой, как учением о добродейтели, отсылающей к философской традиции мысли. Это классическая тема в социологии, связанная с развитием, прежде всего, с теориями модернизации. И у классиков социологии она находилась на первом месте. Первые социологические теории и возникли из этого осмысления. Например, Эмиль Дюркгейм, французский социолог, рассматривал мораль и право не просто как регулятивные системы, а как то, что объединяет общетсво, удерживает его как целостность. Соответственно, больше всего внимания он обращал в целом ряде своих работ на проблему морального воспитания, формированию современного общества, с одной стороны, а с другой – на процессы дезорганизации, распада, то что он называл аномией, прежде всего исследуя такие явления социальной патологии как самоубийство, преступность и другие признаки распада этой интегративной связи. Его ученики, в частности, Марсель Мосс, продолжили эту тему на примере более примитивных культур. В культурологии и в социологии такой ход исследования сравнительно простых общетв для понимания тех структур, более простых, более архаических, которые сохраняются в современном обществе, достаточно отработан. Марсель Мосс попытался описать это на примере дара, т.е. обязанностей, возникающей из практика дарения, из обязанности принимать этот дар и, соответственно, отвечать таким же даром, какие же собственно механизмы здесь возниают, почему это становится обязательным.
Другая линия социологии, связанная с немецкой традицией, так называемая понимающая социология Макса Вебера, который тоже чрезвычайно большое внимание уделял проблемам морали и этики. Наиболее известные его работы это «Протестантская этика и становление духа капитализма», менее известны его работы, связанные с анализом традиции страдания, т.е. оправдания страдания через оправдание Бога. Тем самым выстраивались целые системы внутренней саморегуляции, ответственности и
контроля, которые вообще не сопровождались внешним регулированием. Позже в социологии вся эта проблематика немножко стухла, ушла на второй план. И сейчас делаются попытки к ней вернуться. Но надо сказать, что это не очень интересно получаются, т.к. анализируются внешние проявления морали, случаи нарушения моральных норм и и предписаний, девиантное поведение, скандалы, слухи, клевета, общественное мнение, которое принуждает вести себя конформистски и т.д. Важно, что при этом, как мне кажется, не затрагивается сама суть морали, как очень сложной системы регуляции.
В чем мне кажется, специфика моральной проблематики в социологии? Она заключается в том, что возникают системы регуляции, не основанные на внешнем принуждении, на внешних санкциях. Это не предписания, а сам человек выбирает и определяет для себя те или иные ориентиры и правила для выработки собственнного алгоритма поведения. Делает это он в ситуации многообразного выбора и без внешнего принуждения. Немного позже я к этому вернусь, а пока скажу только лишь то, что сама проблематика морали, вообще говоря, возникает, как вам это не покажется странным, не в философии морали и этики, а в философии политики. И возникает она в 17-18 вв. в размышлениях философов, политических мыслителей о границах деспотизма, принуждения. Это, прежде всего Пуфендорф, Монтескье, Локк и другие. Проблематика эта связана с вопросом, каким образом может быть ограничена абсолютная власть. Если раньше проблема господства ставилась как некоторая задача деспотии, формирования просвещенного деспотизма патерналистского толка, заботящейся о благе подданных, то теперь возникла проблема, чем может быть ограничено абсолютное суверенное господство? И вот эти мыслители Локк, Пуфендорф, отчасти Гоббс, Монтескье нашли ответ — в нравах самих подданных. Именно их представления, то, что они называли естественными правами, должно быть ограничением для абсолютного деспотизма. Почему же естественные права? Потому как, и здесь очень важный момент был, это права, отражающие божественную природу человека, или природу божественного в самом человеке, того, что не подлежит уничтожению. Соответственно, это то, что делает их людьми и то, что не может быть упразднено. И именно отсюда возникла идея морали, нравов, возникла идея ограничения абсолютной власти. В последующем, эта идея естественных прав, нравов, от лат. mores, стала барьером в политической философии, служащим для ограничения деспотизма.
Монтескье внес также дополнительный очень важный момент, такой как разделение властей, с целью ограничения власти, и у Руссо еще добавился минимум солидарности в виде общественного договора. Границы произвола, соответственно, оказались очерчены признанием этого минимума естественных прав или общих благ, таких как право на жизнь, свободу, собственность, чуть позже к этому добавилась еще идея справедливого суда. И именно эти идеи положены в основу сначала американской Конституции, а затем и Конституций европейских стран. Очень важно, что мораль в этом смысле — это не некая добродетель, а представление о неотчуждаемых правах, связанных с общим благом. Это очень важный мотив – общего блага, как блага, которое разделяется всеми и при этом это не игра с нулевой суммой, когда кто-то выигрывает, а кто-то проигрывает. Это не распределение общих благ, а это идея солидарности, при которой все выигрывают, поскольку в этом все заинтересованы. И эта идея ориентации на общее благо, она довольно сложная по своему образованию, потому как внутренне она предполагает ориентацию на идеальное представление об общем благе и связывает разные представления о степени ответственности, разные степени коллективной общности. От элементов гражданского общества, от каких-то союзов граждан вплоть до нации в целом. Таким образом и возникала в европейской философской мысли идея национального государства, как идея общего блага, обеспечивающая реализацию этих неотчуждаемых прав и кроме того как идея общего повышения благосостояния и благоденствия граждан через системы образованию, т.е. идея национальной школы, которая должна взращивать национальную культуру, рафинировать и облагораживать физические, интеллектуальные и духовные способности человека, повышая их до некоторого идеала. Позже добавилась не только культура, национальная школа, но и национальная медицина, национальная безопасность и прочее.
Если мы посмотрим на структуру этой идеи, то изначально она предполагала определенный проект общества. Напомню, что обычно у нас очень скудное представление о том, что такое европейское общество. Под обществом у нас чаще всего понимают либо государство со своими подданными, либо все население. При этом социологический или политологический смысл общества совершенно иной, это система социальных связей, основанных на идеи солидарности или взаимных интересов, без идеи господства и подчинения. Это то, что стоит за такими понятиями, как Gesellschaft (нем.), society (англ.). чрезвычайно важно, что там нет идеи доминирования. В русском языке это в свое время тоже было. Например, надписи «Соколов и сыновья», «Смирнов и партнеры» — коммерческие общества или вольное экономическое общество, т.е объединение людей, заинтересованных в разработке тех или иных понятий. Никакой идеи доминирования, господства в этом не присутствовало. Это европейское понятие общества.
Понятие морали, основанное на соотнесении с общим благом и понятием ответственности, собственных мотивов с идеями ответственности перед многими другими, повышающими степень общих благ – является чрезвычайно важным и даже фундаментальным понятием для всего западноевропейского развития, для идеи модернизации.
Собственно, это и есть современное общество в его развитии и усложнении. В этом смысле мораль возникает только в сложно дифференцируемом обществе. Крупнейший немецкий социолог Георг Зиммель в одной из первых работ по дифференциации морали показал, что интегративные механизмы ответственности и солидарности возникают только тогда, когда индивид постепенно выпадает из традиционных сообществ, оказывается в сложно устроенной системе различных социальных императивов и вынужден каким-то образом соединять требования различных групп — семьи, сословия, профессиональных требований, религиозных предписаний и прочее. Будучи раздираемым причастностью ко всем этим кругам и ответственности перед ними, человек оказывается в ситуации противоречивого выбора. И должен сам определять собственное поведение. Это очень сложная и драматическая ситуация, которая легла в основу всей современной литературы – это выбор между различными императивами, требованиями, постоянное разрешение конфликтов.
Еще одним важным моментом для понимания морали является то, что мораль — это не самый высокий из культурных механизмов. Не самое высокое из всех наших образований, а только то, что соединяет разные уровни общности. Однако в одном она отличается от всех идей культуры – мораль предполагает размерность человеческой жизни. В некотором смысле она задает идею целостности человеческой жизни, ведя отсчет от конца жизни, от точки смерти. Сама идея смерти, которая вообще отсутствует в нашей культуре, она задает представление о законченности жизни. И в этом смысле, возникает идея личной биографии и планируемой, конструируемой жизни. Кроме того, именно благодаря этому возникает идея методического самоконтроля за собственной жизнью, т.е. оценки своих поступков, исходя из целостности жизни. Конечно, сама по себе идея методического контроля или методического взвешивания, рационализации собственного этического поведения – продукт секуляризации христианства, прежде всего протестантского. Не случайно, что именно здесь в первую очередь концентрируются размышления о морали. Без идеи смерти, без идеи возможности восприятия собственной жизни как законченной, мораль не возникает. Поэтому очень важным моментом, является структурирование моральной проблематики или морального института.
Можно выделить две проблемы: это постоянные размышления о смерти и о цене человеческой жизни, которые только в этом контексте и возникают. Чисто социологически, это появление специализированных групп или институтов, которые отвечают за это размышление или профессионально им занимаются. Не обязательно это должно являться классом жрецов или священников. В современных обществах, как мне кажется, все большую роль для обсуждения таких вопросах, как доверие и ответственность за моральное состояние, моральную проблематику, для рассуждения или тематизации моральных проблем и конфликтов играет сфера публичности. Это чрезвычайно важный институт, никак не персонифицированный, потому как представляет собой сферу публичных дискуссий. Это взаимодействие между средствами массовой коммуникации, университетом, политикой и другими. Поэтому, скажем, для западной политики, проблематика моральной чистоплотности политиков чрезвычайно важна. И я не могу сказать, что политики там менее лицемерны или менее порядочны, нежели в других местах. Но они подвергаются гораздо большей рентгеноскопии и публичному контролю. С нашей точки зрения, всякие мелкие нарушения, вроде найма нелегальных эмигрантов или траты немецкого министра на собственную поездку или отдых, становятся основанием для вытеснения и устранения таких политиков из политической сферы.
У нас же наблюдается ситуация прямо обратная. Нельзя сказать, что советское или тоталитарное общество было моральным. Напротив, после того, как большевики поставили вопрос о классовом характере морали, моральным стало то, что соответствовало классовым интересам, собственно, на этом держалось господство, право, суд и вся система социального контроля. Моральная проблематика была снята. И в этом смысле возникали времена, когда о морали просто нельзя было говорить, хотя ситуация была аморальной. Все эти ситуации коллективного заложничества, когда люди как бы они не вели себя, оказывались в ситуации просто аморального поведения, потому как даже если они лично, скажем, в ситуации массового террора, сопротивлялись, то подставляли своих близких, коллег, семью и т.д. И выхода из этого просто не было. Эта была ситуация тотального аморализма.
Но в строгом смысле, если рассматривать исторически, морали не было и до того. Или, можно сказать, что она начала возникать в очень короткий период, со становлением модерного и сложного общества в период «серебряного века», когда все, действительно, быстро развивалось. До этого о морали нельзя говорить, потому как носители этического контроля над поведением были тесно связаны со своей социальной группой, с сословием, и это не переносилось на другие группы. Кодекс поведения был четко стратифицирован и сословен. Сама идея моральности, если посмотреть на историю русского языка, просто не возникала. Слово «мораль» возникает в конце 1870-ых, даже 1880-ых годах, при этом носит на тот момент еще заимствованный характер из французского языка. Пожалуй, только Владимир Соловьев впервые начинает размышлять над этой тематикой. И действительно, о какой морали можно говорить, если большая часть населения, скажем, крепостного крестьянства, просто не контролировало свое положение? Это, может быть, сейчас мы несколько идеализируем тогдашнюю жизнь, но реально вопросы о том, кому жениться, где жить, определял владелец, а не сам крестьянин. В этом смысле, о какой морали можно говорить, если человек не полностью владел даже самим собой?
Явление морали – это достаточно поздняя вещь, возникающая в очень тонких слоях общества, и именно на это реагирует русская литература в своей чувствительности к этим моральным коллизиям. Она описывает, как трудно или как невозможно быть моральным человеком, и собой, собственно, создает пространство для морали. Это и Толстой, и Чехов, и Салтыков-Щедрин и другие. Но это очень поздняя вещь.
Теперь, что касается уже нашей ситуации, постсоветской. Действительно, исследование показывает не просто тупость, такую моральную глухоту, но и вытеснение этой проблематики. При этом это затрагивает самые разные отношения: это и неспособность оценки поведения других, и неспособность к вынесению морального суждения. В первую очередь, это касается, конечно, нашего прошлого, периода сталинских репрессий. Все наши исследования показывают, что люди в отношениях к прошлому оказываются в ситуации конфликта. На вопросы, скажем, «проводились ли репрессии сталинским режимом и было ли это преступлением?» говорят «да». Выясняя, кто в этом виноват, наступает некоторое отупение и полная неспособность дать ответ. Люди начинают говорить примерно так: «мы не в состоянии разобраться в этом. А поэтому, давайте лучше это забудем». Идет систематическое вытеснение прошлого. И именно из-за невозможности дать оценку, переработать, что происходит по разным причинам. Нет авторитетов в обществе, способных предложить соответствующую позицию, достаточно авторитетную в моральном плане или образцовую. Или просто нет средств рационализации. По этой причине возникает очень странное состояние в наших советских сериалах о советском времени, очень характерное – это как бы бессубъектная история, где нет субъекта, нет момента ответственности, но есть иррациональный ужас. Есть представление о том, что человек в любой момент может подвергнуться репрессиям, но за них отвечают «какие-то плохие люди». А вопросы о системе, как относится к этому, не то, что не затрагивается, а тщательно вытесняются.
Это если говорить о собственном нашем прошлом, с его террором, его массовыми преступлениями, и прочее. Есть очень сильная тенденция к тому, что немецкие психоаналитики называют неспособность сопереживать. Была такая знаменитая работа 1967 года Александра и Маргарет Митчерлих («Die Unfähigkeit zu trauern. Grundlagen kollektiven Verhaltens»), «Неспособность переживать горе», не способность к трауру, к сопереживанию, и они назвали этот процесс дереализацией прошлого. Не просто вытеснением, а разрушением, приданием ему незначимости. Точно такую же реакцию мы получаем при ответе на вопрос, о цене войны. Я имею в виду, Второй мировой войны и всех последующих войн, и особенно двух чеченских в России. Никакого в этом смысле сочувствия, сопереживания по отношению к пострадавшей стороне не наблюдаем. Есть некоторая, извините, бабья жалость к солдатам, которые включены в эти войны. Своего рода подневольных, которых гонят и заставляют участвовать в войне. Но к тем по отношению к тому, кого они убивали, – нет.
На самом деле, есть смутное чувство морального неблагополучия, которое выражается в том, что сама война, — и первая, и вторая чеченская война, — большинством признаются несправедливыми. При это есть полная неспособность и нежелание дать оценку этому. Эта неспособность к вынесению морального суждения интересна тем, что она указывает на отсутствие критериев оценки. Регуляция, солидарность и ответственность очень иерархиезированы и носят такой партикулярный, т.е. не универсальный, не значимый для всех, а только для своих, перед которыми мы можем отвечать, характер. А отвечать мы может только перед кругом самых близких, т.е. перед семьёй, друзьями, коллегами.
Вот этот этический партикуляризм чрезвычайно важен, он и разбивает саму идею не просто общего блага, но и общей ответственности, и делает неспособным общественное мнение к осознанию всего целого и, соответственно, вытесняет возможности морального суждения и моральной оценки. Почему это так? Можно привести два основания. Первое, это то, что власть, прежде всего российская власть, присвоила себе монополию на роль держателя коллективных представлений, коллективных ценностей. Только она выступает от имени всего целого — национального целого, коллективного целого, и тем самым претендует на то, чтобы говорить от имени общества. Подменяя тем самым идею общества и идею государства. Это очень важный момент подмены. Коллективные ценности тогда — это прежде всего ценности, апеллирующие к традиции великодержавия, т.к. никакой другой идеи целостности нет. Соответственно, это идея великодержавия с ее триумфом, с ее высочайшими моментами, а это всегда победа, победа над чем-то. Это милитаристские ценности, это ценности колонизационные, т.е. расползание империи, присвоение других территорий и это, конечно, война, как опорный символ национального сознания. Очень важно, что при этом соединяются две вещи: идея коллективной ценности и идея насилия или принуждения. Иначе, это бы не действовало. То, что больше всего для нас значимо, и является наиболее результативным в смысле интеграции всего целого. Это не идея общего блага. Эта идея торжества силы, которую и демонстрирует власть, добавляя туда идею защиты этого целого, идею представительства, идею защиты от внешних угроз, как и трансляция этих ценностей.
Хочу подчеркнуть этот момент неразрывности идеи насилия и коллективного представления, пронизывающего идею национального сознания постсоветского российского общества. Почему это так? Вообще говоря, если посмотреть на революцию постсоветского общества, то мы увидим, что разные сегменты этого общества менялись с разной скоростью и разной степенью. Быстрее всего изменялись те области жизни, те институты, которые не были связаны с репродукцией коллективных представлений. Это технологии, это экономика, это система технической коммуникации и т.п. Менее изменяемыми, или наиболее консервативными системами, оказываются системы, связанные с базовыми институтами. А это институты власти, не подконтрольные обществу, а также те институты, на которые власть опирается. Это само устройство власти, которое выстраивается сверху вниз, подбирая себе удобных исполнителей. Это силовые структуры: армия, политическая полиция, уголовная полиция. И это зависимый от власти суд. Не идея справедливости и не идея неотчуждаемых прав человека, не защита идеи общего блага, общих интересов, а именно защита прежде всего власти. Именно так выстраивается общественное мнение, и это показывают исследования. И, как ни странно, добавим сюда школу, которая практически не изменилась с советских времен, во всяком случае, преподавание всех общественных дисциплин практически полностью повторяет курс советской истории, советской литературы с минимальными декоративными изменениями. Т.е. основу нынешнего порядка представляет собой наименее изменившиеся институты принуждения, которые, собственно, и воспроизводят все те символы, все те ценности и коллективные представления, которые обеспечивают их легитимность. Все остальные области оказываются проблемными, начиная от потребительского поведения, экономики до развлечения, массовой культуры. Но они наиболее динамичны, они быстрее всего меняются.
Что происходит с системой власти? Если посмотреть на наши замеры, то мы увидим очень высокий рейтинг первого лица, как бы он не менялось, а начиная с 2008 года русско-грузинской войны, когда поддержка Путина и руководства страны достигла пика, своего максимума, рейтинг постепенно снижался до декабря-января этого года. Высокий рейтинг первого лица никак не отменял нарастающего неуважения и презрения к этой власти. Это очень любопытный феномен, не просто разочарования, но и сильнейшего неуважения к власти. Есть две причины этого. Первая это, конечно, патерналистские иллюзии, что власть должна обеспечивать благосостояние, довольствие, некий прожиточный минимум населения, в она вдруг этого не делает или делает все хуже и хуже. И именно отсюда нарастает разочарование, особенно на фоне непрерывно идущих коррупционных скандалов, которые в последние год-два дают о себе знать дважды в неделю, как минимум, непрерывная череда скандалов от самого верха до низа. Соответственно, в массовом сознании возникает очень примитивное объяснение, что если власть не выполняет свои обещания и не обеспечивает заботы, этот своего рода негласный договор заботы о подданных в обмен на демонстративную лояльность, значит, она эгоистичная, вороватая и т.д. И действительно, опросы показывают, что нынешняя власть оценивается как криминальная, коррумпированная, далекая от народа, чужая, непоследовательная, недальновидная, бюрократичная, паразитическая и т.д. Подчеркиваю, что это на фоне высокого рейтинга власти. А высокий рейтинг первого лица долгое время обеспечивал механизм снятия ответственности с первого лица и переноса этой ответственности на нижестоящего. По модели «добрый царь, злые бояре». Правда, этот механизм переноса действовал все с меньшим и меньшим успехом. С другой стороны, согласно последнему опросу, что поразило даже меня, знакомого с данными, на вопрос «назовите типичные черты российских политиков» мы получили ответы — бессовестные, коррумпированные, алчные, не уважающие обычных людей, ставящие себя над законом и пр. Естественно, вопросы были уравнены, так что человек мог выбирать, но соотношение негативных и позитивных характеристик составляло примерно 5 к 1-му. За этим стоит очень интересная и сложная вещь.
Это очень интересная идея, которая в социологии почти не отработана, в некотором смысле я впервые ее высказываю. Идея о том, что разные институты работают как механизмы селекции. Они отбирают разный человеческий материал. С точки зрения обыденного сознания, это тривиально. Действительно, понятно, что летчик-испытатель обладает другими антропологическими характеристиками, чем профессор-математик, аналитик, сидящий в кабинете. И к ним предъявляются абсолютно разные требования. Но никогда это не связывалось с моральными качествами. А получается, что нынешняя система власти отбирает наверх людей не просто аморальных, беспринципных, но и неумных, некомпетентных, только по принципу лояльности. Но вопросы «Каких людей отбирает власть? Кто находится в окружении Путина?» чаще всего отвечают — лояльных, беспринципных, серых, некомпетентных. При этом удобных. А где же люди более достойные? В каких они областях? Оказывается, что в соответствии с нашими представлениями, чаще всего они бывают в медицине, в науке, в образовании или в церкви. Но опять-таки, а где же самые умные люди? Оказывается, что либо в бизнесе, но там они ловкие и прохиндеи, либо в науке, но там они как бы не от мира сего. В церкви люди, безусловно, совестливые, но не очень умные. И вот так представление об институтах, как фильтр отбирающих определенный тип людей, кажется довольно интересным. И соответственно, получается ситуация, что каждый избирательный цикл выборов с использованием административного ресурса, с использованием фальсификации на выборах, в человеческом плане дает все худший состав. Все более бессовестных и беспринципных людей. И это закрепляется в общественном мнении. Именно здесь возникает другое противоречие, очень сложное.
Вообще говоря, традиционное представление о социальной стратификации оно прямо противоположное. Наверху люди, обладающие какими-то особыми качествами, достоинствами. Иначе социальный порядок не работает. Все-таки внутренне мы соизмеряем заслугу, достоинство с высоким статусом. Иначе невозможно. А тут мы наблюдаем прямо противоположенную вещь. И получается, что отбор и концентрация таких людей во власти, навязывающих свои представления и не отвечающих массовым представлениям о человечности, морали, совести и т.д., по отношению к которым люди оказываются совершенно беспомощными, оказывают абсолютно развращающее действие. Собственно, это именно то, с чем мы столкнулись в начале моего сообщения, когда я цитировал Леваду. По отношению к силе, по отношению к репрессирующему институту, усиливающему свои репрессии, в большинстве своем люди чувствуют полную растерянность, беззащитность, уязвимость и, принимая этот порядок, они ломают свои собственные убеждения и представления, вынуждены приспосабливаться. Возникает очень любопытная ситуация. С точки зрения власти, подданные как масса лишены автономности, самодостаточности и ценности. Это ресурс власти. Тогда, что такое насилие, с точки зрения антропологии или социологии? Это отказ другому в его самодостаточности, в его автономности или его ценности. Это признание за ним тех качеств, которые хочет видеть за ним насилующий. Только в этом функциональном плане. Это очень важный момент. Собственно, представление о подданных. Когда власть является носителем коллективных ценностей и всего самого высокого и ценного, а все остальные люди — это материал, ресурс для обеспечения власти, как держателя целого, и они лишены собственной ценности и значимости. Подчиняясь этому представлению, человек так или иначе принимает его на свой счет, и таким образом он воспринимает сам себя для того, чтобы самосохраниться. И это самый большой механизм обесценивания человеческого достоинства. В отличие от того, что происходит на Западе, где развитие происходит через признание самоценности частного, будь то человек или группа, и необходимости согласования, признания его автономности, его самодостаточности и включения его в общий проект на каких-то условиях, компромиссах, и соответственно развитие каких-то условий коммуникации и компромиссов, что и стоит за социальной толерантностью и гуманностью. А также, и это очень важная идея, обязанности понимать другого, и соответственно требование социального воображения для понимания другого (Другого) в обществе, его многообразия. В нашем же случае мы имеем дело со стерилизацией многообразия, с уничтожением самоценности индивидуального, частного, и в этом смысле, с уничтожением или стерилизацией человеческого многообразия, человеческого достоинства. Поэтому взаимодействие власти и подданных строится именно на систематической девальвации ценностей, систематическом уничтожении ценностей. Это с одной стороны. С другой, и этот порядок, исходя из патерналистских представлений, из признания того, что власть обязана заботиться о людях, опирается на инерцию традиционалистских представлений о неравенстве людей. Раз власть должна заботиться, и это принимается как должное, значит, мы сами себя ставим в отношение зависимости к власти, а, значит, самих себя рассматриваем как не полностью дееспособных или социально неполноценных. И это тоже воспроизводиться. Нельзя сказать, что власть только воспроизводит эти представления, это отвечает некоторой инерции массовых представлений. Таким образом, мы всегда имеем дело со взаимосвязью этих отношений.
В результате, мы имеем дело со сложной системой не просто неуважения к власти и, одновременно, признания ее символической роли, но и с массовой апатией, нежеланием ни в чем участвовать или брать на себя ответственность, т.к. за этим могут последовать не просто санкции, но и некоторые риски. Это все своего рода очень распространенная боязнь необычного, своеобразного, нового.
В заключении, я бы хотел перечислить те механизмы, которые возникают и облегчают этот массовый конформизм и взаимодействие с властью. Эти механизмы непростые, они очень сложные, потому что чувство постоянного психологического дискомфорта, возникающего во взаимодействии с институтами насилия, порождает целую систему механизмов разгрузки, переноса на других, как говорят психологи, трансферта неприязни. Попробую наметить, какими способами это массовое раздражение, дискомфорт, массовое ощущение зависимости, униженности, незащищенности может разгружаться.
Самое простое — это замещение фрустрирующего опыта принуждения чем-то иным, что имеет несомненную ценность. Прежде всего, развлечением. Если мы посмотрим на характер телевизионных передач, то они сочетают два типа. Первое — это всякого рода страшилки: детективы, ментовские войны, т.е. нарушения норм, становящееся все более кровожадным и брутальным. С другой стороны, это развлекуха, бесконечное щекотание. В России это ComedyClub, Прожект Пэрис Хилтон, Уральские пельмени, «Воронины» и пр. Иначе говоря, пугание и развлекание. Это своего рода двухтактный двигатель, создающий напряжение и тут же его снимающий. Если вспомнить советские времена, то такими замещениями мог становиться туризм. Как любил шутить Жванецкий, «хочется в горы, в тайгу, куда-то туда..». Или как говорили одни мои знакомые, путешествующие на байдарках в Карелию, «в нашей губе далеко от Гб». Мистика, изотеризм, все что угодно.
Другой механизм — смещение значения, отстранение. Процедура отстранения приводит к позиции упования и надежды. А надежда и иллюзия – это самый прочный материал социальных отношений, не потому что они оправдываются, а потому что люди хотят верить во что-то, той же самой власти или в то, что самое страшное не случится. Важно, что происходит не просто смещение, но и замена его чем-то другим. Так возникает зрительский интерес к политике. При этом не участие, не взятие на себя ответственности, а отношение почти как к спортивному соревнованию. Люди следят за политическими новостями, но при этом категорически не хотят участвовать в них. На вопрос «можете ли вы влиять на принятие политических решений на уровне страны, города, района?» 85% говорят «нет». А на вопрос «хотели бы вы оказывать влияние, если бы у вас были возможности к этому?» 80% также говорят «нет». Тем не менее, те же 80% ежедневно по многу раз смотрят новости по телевидению. Таково зрительское отношение к политике – это чрезвычайно важный аспект.
Следующий механизм – это социальная мимикрия. Игра в послушных, в своих, в лояльных при субъективном призрении и неуважении к власти. Очень важна здесь демонстрация правильного поведения в особых ситуациях, государственных ритуалах. Или другой способ — прикинуться незаметным, непригодным. Как говорит один мой коллега, прикинуться несъедобным.
Еще одним моментом является анестезия опыта унижения и насилия. Механизм забвения этого вытеснения или переноса агрессии на других. Опознание своих страхов через образы других, перенос страхов на них. Самый простой из механизмов переноса — это рост массовой ксенофобии, который мы фиксируем. Ситуация, когда другие становятся объектом проекции собственных негативных черт и вызывают отталкивание или отторжение, например мигрантофобия и прочее. Главным образом рост разного рода ксенофобии и агрессии по отношению к кавказцам.
Трансфер заложничества как социально психологический механизм. Мы наблюдали это в оценке массовых демонстраций протеста. Почти 60% населения разделяли на первых порах лозунги демонстраций протестов в Москве против фальсификации выборов, против коррупции и пр. Но очень быстро собственная неспособность, собственный страх превращались в агрессию, направленную на оппозицию. Они только критикуют, они troublemaker’ы, они возмутители спокойствия. Вызывают неясное иррациональное раздражение все люди, выступающие с чуть более высокими претензиями, более высокими идеалами. Они становятся объектами особого раздражения и неприязни, своего рода дисквалификации.
Описанный многократно ресентимент, когда зависть к успешным или богатым становится основой низового морального возмущения. Зависть превращается в осуждение. Всё вместе мы получаем достаточно сложную картину работы механизмов, которые, каждый в своей области, разрушают основания для человеческого взаимопонимания, солидарности, создавая общую массу апатии, беспомощности, уязвимости и диффузной злобы и агрессии, которые при необходимости могут быть направлена в разные стороны. Вот на этом я и остановлюсь.
Да, и последнее. А при чем тут европейские ценности? Вообще говоря, именно в обществе, в котором происходит постоянный процесс самостерилизации ценностей, единственной возможностью помыслить высоко – это вынести ценности вовне. И таким основанием для нас является некая утопия европейского мира, европейских ценностей. Она давно сложилась. Если говорить о структуре национального сознания, то эта утопия конститутивна для русского национального сознания. Идея Европы как сокровищницы ума и всех благ человеческих – это формулировка Карамзина. Чуть позже реакция на это, у Аксакова, как идея ослепления перед Западом и, соответственно, необходимости сформировать свое собственное. Но если нет в собственной жизни вот этого высокого материала и артикулируемого ценного основания для достоинства, терпимости или гуманности, то тогда возникает воображаемое представление о Западе, который является единственным условием для понимания того, в чем мы собственно находимся. С другой стороны, для поднятие, артикуляции, выявления того, что может стать зародышем других отношений.
Дискуссия
Алексей Браточкин, модератор: Спасибо большое. У меня, конечно, есть много вопросов. Лев Дмитриевич также говорил, что может отвечать на вопросы, не только относящиеся к лекции. Может быть, у вас тоже будут такие вопросы. Сейчас мы перейдем сразу к вопросам. Пожалуйста, сначала вопросы, а потом реплики.
Вопрос из зала: Лев Дмитриевич, касательно тезиса и концепта, который Вы называли, советский человек, каким Вы видите будущее советского человека, его эволюцию? Какие факторы будут влиять на его эволюцию, и есть ли у него шанс, т.е. у советского человека, стать человеком разумным?
Л.Г.: Советский человек – это, конечно, конструкт, абстракция, а не этническая характеристика, сложившаяся в условиях тоталитаризма. Что его отличает, как он описывается и из каких элементов складывается? Это человек иерархический, с патерналистским сознанием. Это человек имперский, в том смысле, что для него коллективные ценности представлены в виде великодержавия. Это человек лукавый, двоедушный, руководствующийся правилами двоемыслия, почти что по Оруэллу, потому как он вынужден все время приспосабливаться к репрессивному государству, демонстрируя лояльность и обманывая его. Как, например, колхоз, который не будет существовать, если колхозник не будет подворовывать или не использовать колхоз для собственного приусадебного хозяйства. Это просто невозможно. Это условие выживания. Поэтому этот человек неуниверсалистский, а именно партикуляристский. Он руководствуется интересами выживания, поэтому его стратегия – эта стратегия, понижающая адаптацию. Грубо говоря, если говорить в общем, люди не рассчитывают на лучшую жизнь, они боятся потерять то, что имеют. Это совершенно другой тип поведения, именно потому что они не видят возможностей доверия ни к институтам, ни к другим людям. Этот человек крайне недоверчив. Он боится и нового и других и все время находясь в социальном напряжении.
Вопрос из зала: А как на счет эволюции?
Л.Г.: Эволюция, мне кажется, зависит не от него. Либо потому что этот человек подчинен императивам выживания и приспособления, он лишен импульсов нового, поэтому его судьба становится зависимой от институтов – в какой степени будут меняться институциональные системы. Нельзя сказать, что это все население. Более или менее выраженный тип советского человека – это примерно 30-40% населения. Но это несущий, базовый слой общества.
Вопрос из зала: У меня, как философа, к Вам вопрос, поскольку Вы занимаетесь историей моральных ценностей, скажите, пожалуйста, какой вклад в состояние морального и ценностного кризиса вносит природа так называемого православного возрождения и позиция патриарха Кирилла? И еще один вопрос, скажите, как российское общество реагирует на украинские события?
Л.Г.: Последнее — это отдельный вопрос. На счет так называемого православного возрождения. За одно поколение, т.е. за время наших наблюдений, начиная с 1988 года, число считающих себя верующими увеличилось с 16 до 77%, хоть это и совершенно фантастический рост для бывшей атеистической страны. При этом, подчеркну, что никаких институтов религиозного образования и просвещения не было, уровень священников ниже, чем уровень образования населения в среднем. Поэтому совершенно неслучайна вещь, что больше половины тех, кто считает себя православным и верующим, не верит в Бога, не знает основных догматов. Они не понимают, что такое бессмертие души, страшный суд, вечная жизнь, зато легко распространяется обрядоверие: иконки на машинах, всякого рода магические процедуры, которые производит священник и пр. Другими словами, произошла смена знамен. Русские – значит православные. Произошла смена конфессиональной самоидентификации, самообозначения. Но никакой внутренней работы, то что называется миссионерством, колонизации души при этом не происходило. Более того, отношение к церкви таково, а церковь безусловно сегодня является вторым по значимости институтом власти, что церкви выдан моральный кредит доверия. В советское время церковь была жертвой, сегодня она не просто пострадавший, она носитель значений — добра, святости, благости. Поэтому то, что говорит церковь, должно приниматься к исполнению. Церковь становится источником жестких репрессивных норм и запретов. При этом часть норм принимается, а часть нет. Весь процесс над Pussy Riot воспринимается в соответствии с пропагандой именно как некое кощунство и оскорбление, поэтому по отношению к этим девушкам требуют самой суровой меры наказания. Народ требует добавить еще. С другой стороны, полностью отвергаются все попытки назвать аборты грехом. Соблюдают ли люди пост? Нет, хотя это требуется. Ходят ли люди на исповедь и причастие? Нет. Как было 4%, которые регулярно соблюдают все, что требуется по литургическим правилам, так оно и остается. Условно говоря, большинство людей появляются в церкви дважды в год: на Пасху и Рождество. Не считая экстраординарные события, как, например, крещение ребенка или отпевание. То, что называется предельные ритуалы – они важны. Вот вам структура двоемыслия. Это безусловно не моральное сознание. Обрядоверие.
Вопрос из зала: Большое спасибо за интересную лекцию. У меня сложилось впечатление такой идеальной ловушки, системы, которая поглощает все новых и новых людей, становится все прочнее, универсальнее, использует людей все более эффективно. И все-таки нас интересует не только диагноз, представленный достаточно убедительно, но и терапия. Как Вы уже сказали, скрепляющий материал социальных отношений – это некоторые иллюзии и надежды. Какую надежду Вы видите? Я уточню, о наличие надежды вообще. В контексте того, какие надежды Вы предложили, это институты, институциональная социологическая реальность. Вы сказали, что более подверженными эрозии являются институты поп-культуры и экономические. Была теория, что если рыночные отношения придут сюда, то они постепенно как раз через эту логику конформизма, приспособления будут менять людей, потому как будто бы ведут к лучшей жизни и т.д. Можно ли рассматривать институт экономический как ту лазейку, благодаря которой возможна такая мутация?
Л.Г.: Вы вот сказали слово терапия, а кто тогда врач? Кто субъект?
Реплика из зала: Это абсолютно неважно.
Л.Г.: Вот именно. То, что мне хотелось показать, что нет носителя абсолютного зла, что это крайне неоднозначный процесс взаимодействия, поэтому врача нет. Нет той экспедиции с Марса, которая бы спустилась сюда и произвела какие-то реформы. 25 лет назад я очень самоуверенно говорил в момент перестройки, что «я точно не знаю, что будет в ближайшие 5-6 лет, но что будет через 25 лет, я точно знаю, что люди буду такие, как мы». Вот прошло 25 лет. Думаю, что я должен был стать гораздо более осторожным, не то, чтобы пессимистом, но более скептичным, потому что импульсы для изменения возникают все время. Я думаю, что этот процесс изменения будет очень медленным и кумулятивным. И какой-то один фактор найти очень трудно. Есть такой политолог Иван Крастев, болгарин, сотрудник Института наук о человеке в Вене. Он говорил, что проблема российского среднего класса в том, что есть готовность к миграции, что на всякое напряжение он реагирует через эмиграцию. Происходит отток наиболее живой и дееспособной части общества вовне, тем самым как бы снижается давление пара в котле, а система остается без изменений. С другой стороны, то что Вы затронули, это серьезный вопрос, — рост потребительского общества, а мне кажется, что этот рост происходит, и это совершенно новая вещь, к которой надо относится с очень большим вниманием, со всей серьезностью, без обличения в каком-то мещанстве и потребительстве, достаточно просто посмотреть на количество машин. Что при этом происходит? С одной стороны, реклама нам говорит «вы этого достойны», «тефаль – ты думаешь о нас», и в этом смысле все работает на поддержание чувства собственного достоинства. С другой стороны, в обществе, где нет системы признания достижения, в том числе и экономического успеха, где деньги достаются не через способности и талант, а через близость к распределителю власти, через коррупцию, сам успех экономический, как и признаки потребительского высокого статуса, – они дисквалифицированы. Или, во всяком случае, вызывают моральные сомнения. Поэтому это крайне не однозначные вещи, и все время мы имеем дело с возникновением адаптивных механизмов, которые снимают признание заслуг и ценностей. Коррупция вещь очень сложная и неслучайная. Это не столько моральная проблема, сколько своего рода масло в системе, ослабляющее репрессивный характер самой машины.
Реплика из зала: То есть выхода нет?
Л.Г.: Идет медленное накопление.
Реплика из зала: Чего? Что накапливается?
Л.Г.: Я сижу перед вами, и я могу процитировать классика — «движенья нет, сказал мудрец бродатый, другой же встал и стал пред ним ходить», это пушкинское, Вы помните. Я помню, что такое советская жизнь, и то состояние безысходности. Так вот сегодня это другое. Как бы я не относился к режиму, это другая жизнь.
Вопрос из зала: В лекции Вы сказали, что мораль не находится на верхушке общечеловеческих ценностей и тем, к чему стоит стремиться. Что же тогда должно быть на верхушке человека и гармоничного общества?
Л.Г.: Не на верхушке. Это возникает в самом гражданском обществе. А власть лишь является представительством, репрезентацией тех сил, тех групп интересов, которые составляют это общество. В этом смысле, власть и государство является не хозяином, как у нас, а машиной для решения тех проблем, которые возникают в самом обществе. Потому как что такое политика? Это не только представительство, но и обсуждение средств, цены, ресурсов для достижения приоритетных целей для общества, которые получают наибольшую поддержку через ту или иную партийную программу, через деятельность той или иной партии. Именно поэтому так важна конкуренция, представительство, поэтому так и работает парламент, где сталкиваются разные интересы.
Вопрос из зала: Тогда, может быть, верхушка вообще не важна, а важны горизонтальные связи?
Л.Г.: Про верхушку, если есть общественные фильтры, если есть публичность, то что Хабермас называл Oeffentlichkeit, то, соответственно, возникает не просто система фильтров, система отбора, но и сфера дискуссии, в которой обсуждаются политические проблемы и качества отдельных политиков, тем самым препятствуя прохиндеям, демагогам пройти наверх. Все равно традиционная структура сохраняет представление о том, что наверх проходят люди достойные, заслуживающие доверия, благодаря к слову, этим же механизмам. Но без этих фильтров мы получаем пустую позицию, аристократию, высшее общество, лучшую в этом смысле, но без соответствующего подкрепления и признания. Поэтому возникает очень интересная ситуация имитация этого. Когда чекисты говорят в России, что они являются новым дворянством. Вы понимаете что происходит при этом? Они присваивают себе статус, то, что в социологии называется аскриптивным, т.е. данным по рождению, тем самым снимая двусмысленность своей позиции. Очень интересная была передача о коррупции в одном из подразделений Москвы, и среди прочего, как они там воровали, торговали ворованными машинами и прочее, показана была одна пьянка среди этих гаишников-офицеров. Они сами это снимали, поэтому это кадры внутренние, документальные. Так вот, встает один из этих ребят, уже поддатый и говорит: «Господа офицеры, за честь!». Вот статус все равно подкреплен очень сильными традиционными значениями. Сегодня, в современном обществе, традиция соединяется с заслугой, с достижениями.
Юлия Чернявская: Вопрос такой. Я знакома хорошо с Вашим проектом, с Вашими книгами и работами, но я не нашла одного ответа. Сейчас Вы озвучили вкратце то, что я читала: что такое советский человек, иерархический, имперский, человек у которого понижающая адаптация, я не буду всего произносить. Но дело в том, что я довольно много занималась христианством. Культурологическими работами, связанными с фольклором, правда не русским, а беларусским. Вы описываете человека, который основной персонаж дореволюционного времени, возникший задолго до фольклора. Христианина-мужика. Скажите, пожалуйста, вот этот советский человек, он досоветский человек? Который попал в индустриальное общество, начал там действовать, получил децентрализованную власть, во всяком случае, власть массы, и вот он существует до сих пор. Либо тот, досоветский человек не был советским, а советский это уже другой, и они так дико похожи?
Л.Г.: Вопрос очень любопытный. Я его сам себе довольно часто задаю. Потому что, действительно, одним из наиболее частых критических замечаний является то, что не учитывается досоветский опыт. Очень трудно на это ответить, потому что это разноприродный материал. Одно дело, когда Вы имеете в виду литературный материал или фольклорный материал, т.е. культурно проработанный и фиксированный. Другое дело, когда Вы имеете дело с массовыми опросами. В строгом смысле, очень многие черты советского человека и даже институциональные характеристики лучше всего описываются у Салтыкова-Щедрина. Вообще я считаю, что Салтыков-Щедрин был совершенно фантастическим социальным исследователем. Очень многие вещи, описанные у Оруэлла, двоемыслие, например, описаны лет за 70 до этого Щедриным, только он называл это не двоемыслием, а двоевластием или двоедушием. Механизм примерно тот же самый. И еще очень многие другие вещи. Как форма тематизации вот этих черт и представлений в таком идеально условном, экспрессивном виде, действительно, наверное, эти вещи зафиксированны в культуре. Но мы говорим о массовом человеке, и, наверное, можно сказать, что какая степень распространенности этих типов была. Наверное, это дело будущей работы, посмотреть, где его генетические корни.
Модератор: У нас был вопрос по Крыму.
Л.Г.: Вот посмотрите на этот график. Вы видите сильнейшее падение авторитетности и популярности первых лиц. В принципе, начиная с 2008 года, мы видели падение популярности или делегетимацию путинского авторитарного режима, то о чем я говорил. Поэтому события на Майдане для путинского режима представляют смертельную угрозу. И так они и были восприняты. В двух отношениях. Во-первых, сама идея интеграции Украины с ЕС нарушала весь геополитический проект Путина восстановления, хоть и в неполном объеме, великой державы с доминирующей ролью России на постсоветском пространстве. Уход самой большой в этом смысле части из этого пространства разрушал всю систему. С другой стороны, задавал модель, что массовые протесты против коррумпированных элит, против какого-то произвола вообще могут иметь какой-то успех. Надо сказать, что после массовых демонстраций в Москве 2011-2012 гг. режим издал целую серию законов, актов, как раз направленных на дискредитация такого рода организации, сил и групп в обществе. Поэтому сама ситуация народного восстания против коррумпированного режима была воспринята абсолютно серьезно. Поэтому начавшаяся пропаганда носила абсолютно беспрецедентный агрессивный и тотальный характер. На чем она строилась?
Первое. То, что происходит в Украине, это не народное движение, а это законы Запада. В этом смысле, это один из тех механизмов, о которых я упоминал. Дисквалификация людей, выступающих за правовое государство, за демократию, за новый тип государственности в Украине. И лишение их собственного понимания и значения, их воли и дееспособности. Это очень важно. Идея заговора или провокаций со стороны Запада отвечает советским мифам о враждебности Запада, о враждебном окружении. А с другой стороны, действительно, снимает представление о правомочности самого движения, тех сил, которые стоят за Майданом. Это первый момент.
Второй момент, который за этим последовал, это то, что произошло очень быстро, вот это признание, что это восстание против коррумпированного режима Януковича, что в ходе восстания произошел перехват власти ультрарадикальными украинскими националистами. Возник хаос, кризис государства, распад государства и дефицит власти, но очень важно здесь то, что верх взяли ультранационалисты. Именно на них было направлено острие критики, пропаганды. Они стали называться «фашистами», «бандеровцами», «нацистами» и, интересно, что к ним тут же приклеили «антисемитов». Раз ультранационалисты, то это создает угрозу безопасности существования русских. Постепенно один момент пропаганды сменял другой.
Следующая фаза, которая была уже к концу февраля, это то, что экстраординарные ситуации и распад государства, беззаконие, вакуум власти требуют экстраординарных мер и введения войск для защиты русских. И, наконец, четвертая фаза, в которую все перешло, это то, что Россия не аннексирует, не захватывает чужие территории, а возвращает свои территории. Возвращается к своей традиционной роли великой державы и благодаря этому, такой абсолютно интенсивной компании, говорю, что я такой компании просто не видел ни в советское время, ни в последнее. По интенсивности, по тотальности, по отключению всех альтернативных источников. Одновременно в ходе этого было закрыто и кабельное телевидение, «Дождь», закрыты интернет-сайты, произведена смена редакций, руководства некоторых сайтов и информационных источников, и это происходило непрерывно, 24 часа в сутки. Подобной кампании я просто не знаю. В результате, то, что не дала Олимпиада, вы видите совсем маленький эффект (*показывает на слайд*), то, благодаря присоединению, аннексии Крыма, власть получила огромную поддержку.
Модератор: Можно увидеть на слайде, какие чувства вызывает решение руководства России о присоединении Крыма к Российской Федерации. Чувство торжества, справедливости – 31%, гордость за страну – 34%, радость – 19%, одобрение – 47%, неодобрение – 3%, потест, возмущение – 0,5 %, стыд, отчаяние – 0,2%, тревога, страх – 3%, никаких особых чувств – 7%., затрудняюсь ответить – 1%.
Л.Г.: Это наши данные начала марта. При этом, если еще в ноябре-декабре абсолютное большинство (от 65%) считало, что происходящее на Украине — это внутреннее дело украинцев, и туда России не следует вмешиваться, то к концу января-феврале, когда развернулась эта пропаганда, ситуация полностью изменилась. Во-первых, возникло такое ощущение тревоги, что это может перерасти в какую-то большую склоку и войну России с Украиной и даже чего-то большего, а во-вторых, стало много людей следить за этими событиями. Если в начале примерно 25-30% следило за событиями, то к марту следило за событиями уже две трети населения. При этом нельзя сказать, что люди разбирались в происходящем. Только 43% отвечали, что они более или не менее разбираются. Но при этом доверяют средствам массовой информации, например, российскому телевидению – да, полное доверие, так как это накладывается на определенные стереотипы сознания и на те самые установки, которые были до этого. Это не требует опровержения, требует только подкрепления, как и всякая иллюзия.
Что, согласно опрошенным россиянам, стоит в первую очередь за действиями российского руководства? Стремление защитить русское население Крыма и Украины от ущемления его прав, во имя его безопасности и благополучия. Затем стремление восстановить историческую справедливость и вернуть России территории, причем этот второй момент постепенно выходит на первый план. Вы видите это уже в следующем опросе, уже после захвата Крыма. О чем свидетельствует присоединение Крыма к России, по мнению респондентов? О том, что Россия возвращается к своей традиционной роли великой державы и утверждает свои интересы на постсоветском пространстве. Реанимация всех этих имперских комплексов вызвала такой фантастический подъем. Вначале было какое-то сомнение в том, сможет ли пропаганда захватить повседневные интересы. Оказалась, может. Эмоциональное состояние вопреки первоначальному скепсису было чрезвычайно серьезным. Передрались люди давно знакомые, в семьях. Один из давних знакомых позвонил мне и в запале спросил: «Как мне нравится то, что происходит?». Я говорю: «Кошмар». «Какой кошмар, — отвечает он, — «подумай, мы ведь Крым вернули, у нас там два аэродрома, военная группировка». Это человек, больной раком в четвертой стадии. Понимаете? Вот это состояние захваченности, в каком-то смысле фантастическое. Россия имеет право присоединять, защищать те территории, где есть русские. То есть одно становится оправданием для другого. Все стереотипы, мифы подкрепляют друг друга, не нуждаясь в какой-то критике, опровержении и прочее.
Очень любопытен вот этот вопрос, он как раз имеет отношение к теме моего выступления: «какие чувства вызывает в Украине присоединение к России?». Вы видите вытеснение, прежде всего: 17% говорит, что они не знают, они не в состоянии себе этого вообразить, еще 17% — это не вызывает никаких негативных эмоций, 25% — негативные чувства, переходящие в ненависть к руководству России, ненависть к российскому руководству, но не к России в целом, и только четверть примерно понимает, насколько эти действия оскорбительны для украинцев. Это вот то, о чем я говорил в самом начале.
Следующий вопрос: «кто, на Ваш взгляд, несет ответственность за ухудшение отношений между Россией и Украиной в последние месяцы?». Понятно, кто — Украина. Вот этот вот перенос ответственности, разгрузки, смещение. Эта неспособность отвечать за свои действия. Как чрезвычайно важный механизм деморализации. Не только в Крыму, по отношению к Чечне точно так же. Когда Путин говорит, что действия украинских войск в Славянске — это преступление, как будто при этом 70-ти тысяч погибшего мирного населения в Чечне не существует.
Вопрос из зала: Лев Дмитриевич, но это же абсолютно предфашистское состояние, общество в состоянии войны.
Л.Г.: Это Вы сказали.
Вопрос из зала: Как вывести общество из такого состояния?
Л.Г.: Давайте я не буду говорить, я не на все вопросы знаю ответы. Думаю, Вы сами можете попробовать ответить.
Вопрос из зала: Насколько я знаю, были заявления Михаила Дмитриева о том, что результаты исследований возглавляемого им Центра стратегических разработок показывают, что протестные процессы уходят из российских больших городов и перемещаются в регионы. Насколько я понимаю, данные Левада центра этого не показывают, т.е. у вас самые низкие замеры по протестным настроениям. У Дмитриева другая методология или в чем отличие? И в связи с этим, взаимосвязанный вопрос, по поводу вот этих 85-80%, то о чем Вы говорили, что 85% не может участвовать в политике, а 80% не хочет. Можно ли говорить о динамике этих настроений за последние 20 лет, меняется ли ситуация, и какой Вы можете дать прогноз на будущее? Увеличивается ли количество людей, которые не хотят участвовать в политике, например, на местном уровне?
Л.Г.: В политике это эффект установления авторитарного режима, эта вещь, которая усилилась с приходом Путина. Это исчезновением политики как общественной сферы. Потому что есть запрет на политические партии, отказ в доступе к средствам массовой информации в политических оппозиционных партиях – фактически стерилизовали всю сферу политики. Присутствуют только кремлевские партии. Теперь, что касается доклада ЦСР Дмитриева, я с ним довольно долго спорил, у них это не совсем корректная сенсация, которую они раздули. Дело в том, что действительно, недовольство и социальная напряженность в провинции гораздо выше. Если мы замеряем 20 раз в год, то они замеряют только один-два раза в год, и на этом фоне они установили разный тип социальной напряженности и недовольства. То, что они не учли, не оценили: в крупных городах, прежде всего, в мегаполисах, сложилось что-то вроде среднего класса, который выступает за институциональные изменения. Прежде всего за независимый суд, поскольку без этого не могут быть гарантированы бизнес и частная собственность, соответственно, не может быть инвестиций. По данным Марчукова, 16% всех предпринимателей России находятся в заключении, 9 из 10 дел, возбуждаемым по экономическим преступлениям, не заканчиваются приговором, а это значит, что используются как инструмент нечестной конкуренции, отъем бизнеса. Поэтому проблема независимого суда для среднего класса и бизнеса, для социального развития – это на сегодня кардинальная проблема. И образованное сообщество это прекрасно понимает. Второе, это честные выборы и, соответственно, все, что с этим связано. Третье – это отмена цензуры. Это три требования, которые выдвигает протестное движение. Это понимает средний, городской класс, как люди, включенные в рыночную экономику, не зависящие от власти. Это люди, которые считают, что они своим успехом, своим благосостоянием обязаны себе, а не власти. Они не выдвигают экономических претензий к власти, в том числе и требований к социальной политике. В отличие от периферии, населения малых и средних городов, где сохранилась советская отраслевая структура, прежде всего, машиностроение, тяжелая промышленность – то, что составляло ядро военно-промышленного комплекса. Это отсталые технологии, неконкурентные предприятия, откуда постепенно разбегаются рабочие, и эти люди прекрасно понимают, что рыночные реформы для них – смерть. Что они без госзаказа, без государственной поддержки не выживут, у них нет ресурсов, это довольно бедная и депрессивная среда. Поэтому для них Советский союз с перспективой занятости и гарантией трудоустройства, конечно, выступает как идеализированное представление о стабильности и умеренном достатке. Тем более, что это весьма идеализированное представление, потому что никто не помнит дефицит и т.д. Но в этой среде, на социальной периферии, недовольство гораздо выше, чем в крупных городах. Москва – это сытый, весьма обеспеченный город, в отличие от, скажем, Пугачевска, где были погромы. Но уровень солидарности и организованности там почти что на нуле, поэтому там возможны вспышки, очень часто выражающиеся в погромах или этнических конфликтах, а таких, вполне кровавых, только за прошлый год было более 360-ти, просто о них мало сообщают. Но они не дают консолидированного движения, и не могут образовать ни партийного, ни общественного движения. Это локальные взрывы, которые возникают. Поэтому Дмитриев действительно зафиксировал рост настроений, но неправильно их оценил.
Реплика из зала: Да, я, в принципе, про будущее еще спрашивала, т.е. когда Путин у власти не стоит ожидать каких-то изменений?
Л.Г.: Нет, конечно, не стоит.
Вопрос из зала: Вопрос будет касаться приводимых нам слайдов и мнения, которое сложилось из оценки той информации, которая была отражена. Скажите, так ли стоит удивляться данным, полученным в ходе социальных исследований и продемонстрированных нам слайдов, поскольку Россия фактически находится в предвоенном состоянии, т.е. активных боевых действий не велось на украинской территории, но, тем не менее, российские вооруженные силы там находились, и это не обычная, стабильная ситуация, где такие данные вызывали бы удивление, непонимание и вопросы, как же быть обществу. Может быть, в этой ситуации гражданское общество и должно подобным образом реагировать на события?
Л.Г.: Я бы не сказал, что гражданское общество как раз в минимальной степени поддерживает режим. База путинизма – это консервативная периферия с очень слабым потенциалом самоорганизации. В чем смысл пропаганды? Она сняла социальные различия. Фантастическим образом, вот в этих реакциях, исчезли различия по социальным группам. Как социолог, Вы понимаете, что это такое, когда молодые и образованные ничем не отличаются от пожилых и необразованных. Это и есть эффект пропаганды. Прогноз погоды и профессор, и дворник воспринимают примерно одинаково, точно так же, как и футбольный матч. Это уравнивающее воздействие. Точно так же и здесь, откуда такая высокая цифра и очень слабая дифференциация мнений по группам? Это тотальный эффект облучения, снятия всех различий, отключение альтернативных каналов информации, которые могли бы дать другую интерпретацию, другую точку зрения, которая вообще не была представлена. И очень агрессивное навязывание того, что происходило: подмена картинки и текста, рост фальсификации и прочее. Я не совсем понял Ваш вопрос, может быть, общество и не могло по-другому, но тем не менее за два месяца до этого оно по-другому думало о происходящем. В декабре еще абсолютное большинство считало, что не надо вмешиваться, что это дело украинцев. Понятно, что экономическая ситуация на Украине аховая, что все варианты и модели опробованы, что единственный шанс – это надежда объединения с Европой. Это очень понятное ожидание чуда, которое преобладало в момент перестройки, отказ от советского прошлого моментально должен был обеспечить экономическое чудо. А пропаганда это сняла все.
Реплика из зала: Вы именно с пропагандой это связываете?
Л.Г.: Пропаганда реанимировала все старые комплексы, да. И, вообще говоря, то, что Крым должен принадлежать России – это очень устойчивое мнение. С момента первого нашего замера, после распада СССР, в 1992 году, и до последнего времени того же мнения придерживались 82-84%. Конечно, не военными средствами, какими-то политическими, торгом, переговорами, ни в коем случае не военными средствами. А здесь, совершенно понятно, был продемонстрирован бандитский шик. И, понимаете, это очень понравилось. Есть выражение Сенеки, которое мне очень нравится из его Афоризмов. Наглость – есть признак ложно понятого величия. Это именно то, что мы видим. Политический стиль демонстративной наглости. Вообще, это то, о чем писал Шаламов, когда описывал блатные нравы, бандитский шик. У него есть такое рассуждение, что особая доблесть блатных – это потолок тех, кто их спас. Дословно не вспомню, но мысль именно такая.
Вопрос из зала: А как Вам кажется, на субъективном уровне играет ли какую-то роль безнадежность русских по отношению к собственной стране? Есть ли некая зависть к украинцам, которые решились что-то изменить?
Л.Г.: Вполне возможно, хотя мне трудно это подкрепить сейчас каким-то фактом из опросов. Неприязнь к носителям более высоких устремлений и мотивов очень характерна. Будь то неприязнь к оппозиции, к некоммерческим организациям, это очень важный механизм дисквалификации Другого. Когда шла чеченская война, мы регулярно задавали вопрос, что стоит за мотивами террористов-смертников? Как вы думаете, какой был самый частый ответ?
Зал: Деньги.
Л.Г.: Да. Абсурдность этого объяснения в том, что в нем нет ничего, кроме желания лишить Другого оправдывающих или объясняющих мотивов, дисквалифицировать его в человеческом смысле.
Модератор: Думаю, что пора уже завершать. Это была очень обстоятельная лекция и очень обстоятельные ответы на вопросы. Спасибо лектору еще раз.